Семён наклонил бадью и припал губами к мокрым плашкам. Ледяная, до невозможности холодная влага опалила ссохшееся нутро; сердце больно сжалось, свет перед очами померк. Семён грузно осел, едва не опрокинув на себя бадью.
«Нельзя у Дарья-бабы воду пить... – мелькнула прощальная мысль. – Поделом вору и мука».
Взвихрилось туманное пятно, явило вернувшегося старика. Увидав Семёна, лежащего и хлопающего ртом, наподобие язя, попавшего на уду, старик оставил вёдрышки и склонился над Семёном:
– Ахти, беда-то какая! Жилу сорвал?
– Прости, государь, – через силу прошептал Семён. – Мой грех. С колодца твоего воды испил.
– Где ж тут грех? – удивился старик. – На то она и вода, чтобы пить.
Он наклонился к Семёну, намочил ладошку, провёл по пылающему лбу.
– Э-э!... Да тебя никак удар хватил! Кто ж так сразу на питьё наваливается? Сердце лопнуть могло. Ну, ничего, милок, уберегли святые угодники. Полежи чуток, очухайся.
Старик перелил воду и канул в смутном вихре.
Семён поднялся, спустил бадью в колодезный провал, с натугой поволок наверх. Водило Семёна как пьяного, с души воротило, в глотке горчил рвотный привкус, но Семён продолжал налегать на выглаженную временем ручку колоды. То не просто работа – за себя отрабатываю, за спасение своё. Дурнота помучает да пройдёт, а вот святому старцу на работе ломаться невместно.
Возник отшельник с вёдрами, крякнул недовольно при виде трудящего Семёна, но выговаривать не стал, перелил четвёртую порцию воды и вновь неведомым образом растворился. Семён крутил ворот. Он поднял ещё четыре бадьи, пока старик, вернувшись в очередной раз, не сказал:
– Всё, шабашим на сегодня. Там у твоего приятеля мешки кончились.
Старик присел на бревенчатую приступку у колодца, снял шапчонку, устало обмахнулся.
– Вот ведь народ исхитряется, – сказал он, – воду в мешках возит. Расскажешь кому – на смех подымут. Ну да ничего, главное, дружки твои теперь не пропадут.
– Какие они дружки... – проворчал Семён.
– А что так, обижали тебя бусурманы? – спросил старик.
– Да уж не жаловали. Моя бы воля, я бы им не воды, а смолы горючей влил.
– Что ж так сурово?
Семён хотел пожалиться, да промолчал. Не любит Аллах разглашения о зле в слове.
Старик помолчал, верно, ожидая рассказа, потом проговорил:
– То-то я смотрю: они тебя в землю прикопали. Это у них что же – вроде как у нас колодки?
– Скорей уж дыба, – поправил Семён, – и длинник без пощады. Персы народ безжалостный.
– А я всех жалею, – сказал старик, – и правых, и виноватых. Не мне их судить, пусть господь судит. Он поднялся.
– Однако, что тут сидеть? Свежо становится. Пошли к дому. Водицу только перельём – себе ведь тоже надо, а то стряпать не из чего будет. Хозяйки у меня нет.
Семён послушно встал, хоть и не знал, куда идти. Стоит колодезь, пятачок травы под ногами, огрызок тропинки, а дальше нет ничего. Ни тьма не разливается, ни туман не клубится, не-громоздится каменной стены, не алчет пропасть бездонная, а прямо-таки совсем ничего нет. И всё же Семён не боялся. Старик уходил в это ничто, исчезал и являлся вновь. Он привёл сюда Семёна, он и выведет. А то зачем было приводить?
Семён ждал, что старик опять ухватит его за руку, но тот просто побрёл вниз, и на третьем шаге безо всяких чудес перед ними открылась мирная вечерняя даль.
Они очутились на вершине холма, и колодезь, простой и доступный всякому, находился тут же, саженях в двух. Неясно было, отчего это только что Семён зги не видал. Сейчас видно было далеко и просторно. Внизу текла река, закатное солнце пускало по течению кумачовую полоску. Большая река, привольная. Куда до неё Ефрату с Иорданом. Вот Волга – та побольше будет, но Волга вперёд катит неудержимо, а эта, не торопясь, кладёт извивы, гуляет привольно, крутит, словно малая речушка, стараясь поймать устьем собственный исток.
И на всём неоглядном просторе ни единого человеческого жилья – сплошной лес зеленеет вблизи, грозовой синью темнеет в далях. Заповедные чащобы, пустынь христианская.
– Батюшка, – робко позвал Семён, – что здесь за места?
– Река Сухона, – ответил чудотворец, поспешая по тропке вниз, где у малого ручейка обнаружился похилившийся домик, – а места – известно какие: лесные у нас места. И до Вологды далеко, и до Костромы далеко. А до Тулы твоей и вовсе даль несказуемая.
– Свои, значица, края, – выдохнул Семён. – Русские.
Старик назвался дедом Богданом. Дом его, старый и неухоженный, ничем особо не отличался от всякого иного бобыльского жила. Сор на полу, немытые миски и корчаги как попало распиханы по лавкам и полкам, на шестке – махотка со вчерашними недоеденными щами, на печи – протёртая до лысин овчина и ветхий тулуп: старость любит спать в тепле. Образа в красном углу простые, без окладов, до того закопчённые, что и ликов различить не можно.
И ничто не указует, какой человек обитается среди ветшалых стен. Так, старичок, небога. На него дунь, он и рассыплется. А на деле – божий угодник.
Семён торопливо схватился за работу, размышляя, отпустит его старик домой или оставит при себе. Да и просто прогневать отшельника страшно; осерчает, кинет обратно в Аравию на заклание Мусе, что тогда?
– Ишь ты какой шустрый, – сказал дед Богдан, – кружишь, как муха под потолком. Погоди, не мелькай, сейчас печку растоплю, будем щи хлебать.
Старик нагнулся к холодному челу печки, застучал кресалом. Семён кинулся за поленьями, сложенными под поветью.
На улице по-северному медленно темнело. Под вечер и впрямь стало свежо, но верблюжий бурнус, спасающий от немилосердной жары, берёг и от холода. Семён перекрестился, привычно повернувшись к востоку. Слава те, господи, кажется, добрый человек Аль-Биркер. Хоть бы отпустил с миром. Век бога молить буду.