«Человек с полтыщи, – прикинул Семён. – Сильный отряд».
– Эй, дядя! – крикнул кто-то. – Аида с нами государю служить!
– Бегу! – отбоярился Семён. – Вот только портки новые из сундука добуду.
Семён проводил взглядом проехавших, уложил на могилу обломки, с бережением, стараясь составить из них прежний крест, затем поспешил в деревню. Бежал, словно дело воровское сотворил и теперь страшился прохожего глаза.
Возле дома на завалинке сидели долговские мужики. При виде Семёна они подвинулись, давая место при беседе. Семён присел с краю, прислушался.
– При мне один тулянин говорил, – продолжал рассказ Ерофей Бойцов. – Он в Серпухов ездил и на перевозе через Оку слыхал. Человек там был, посланный с Дону, так не скрываясь народ к себе звал. И солдат, и стрельцов, и чёрных мужиков. Каждому, грит, коня дам, седельце, саблю булатную и по десять рублёв ефимками.
Семён усмехнулся про себя мужицким тарабарам, но встревать не стал. Весь мир не переспоришь, да и зачем? – пусть люди байками тешатся.
– ...он и бабу к тому склонял, – продолжал Ерофей. – Кабы, грит, была ты помоложе и на лицо лучше удалась, так я бы тебя отсюда и вовсе не отпустил, пригодилась бы кругу казачьему.
– Вот в это – верю, – подал голос Никита, – кобелиное дело ни у кого не залежится. А где ж каждому по десять рублёв сыскать, да ещё ефимками? Твой человек впусте народ мутит.
– Так и я о том же, – согласился Ерофейка, – за такую-то кучу деньжищ я пешком на Дон сбегаю и в тот же день обратно прибегу.
– Лапти стопчешь, – вставил кто-то. Мужики посмеялись недолго, и Семён сказал:
– А казаки-то и вправду к Москве идут. Только что дорогой на Тулу проходили, сам видел.
Воцарилось молчание, наконец столетний дед Аким Кудрин, вылезший по солнышку из своей избы, прошамкал:
– Кто ш их пуштит на Тулу? Кажакам в Тулу вожбронено ш тех пор, как Ванька Болотников против Шуйшкого царя бунтовал.
– А вот поди ж ты, идут – и всё тут, – повторил Семён. – И жилые казаки, и голутва, все вместе.
– Ну, миряне, – пробормотал Савоська Тарасов, – быть бедам. Казаки – это всегда к худу.
– А по мне, так хоть турки, – сказал Никита. – Какие нам ещё могут беды пасть? И без того Янка барщинами умучил, четыре дня в неделю берёт. Жизни совсем не осталось, христианам всюду стеснение, татарским абызам жить гораздо просторнее. Может, при казаках остереганье учинят. А то взяли обычай: налогу берут по семи четвериков аржаных с дыму и на почту спрашивают с дыму по подводе.
– А недовески мяса как доправляли?! – крикнул Лаврушка Моксаков. – Все животы со дворов свели!
– Олихоимствовали вконец!
– Полоняничные по две деньги со двора мытали, а Сёмку не выкупили, своим ходом пришёл!
– Столовый оброк тоже не шутка! Бабы без курей осиротели...
Каждый кричал о том, что всего больнее царапнуло его в тесноте крестьянской жизни. Такое порой случалось: степенная беседа собравшихся на субботние посиделки мужиков превращалась в нелепый галдёж, люди размахивали руками и драли глотки как на майдане, выговаривая друг другу прошлые и нынешние обиды. А потом расходились по избам, и с утра всё было как велено.
– А пожилые сборы, а?! – надрывался Никита. – Где они такой гнилой закон взяли, чтобы с неточных крестьян пожилые за двадцать лет сбирать?
Эта беда была Семёну хорошо знакома. Антипа Ловцов, прослышав, что у Семёна в мошне звякает, заявился вдругорядь и стал требовать подушный налог за всё время Семёнова отсутствия, грозясь доправить недоимки на Никитином дворе. Братья как-никак и живут одной семьёй, не поделившись. Богатства такого у Семёна не важивалось, а и были бы деньги, так не отдал бы. Пошумит Антипа да и отойдёт. Но Никита жил теперь в вечном страхе, ожидая к себе не меньше чем чинов из Разбойного приказа.
– Однакова пойду я, – тихонько сказал Савоська, – как бы завтра к заутрене не проспать, – и бочком отошёл в сторону.
Оруны разом остановились, смущённо глядя друг на друга, зачесали под шапками, не понимая, с чего сыр-бор разгорелся.
А причины для мирского недовольства были немалые. Вроде и война закончилась, и мора нет, и урожаями господь не обидел, а достатка в деревнях не видать. На всякий шаг власти налог налагают: и на трубу, и на окно, и на урожай, и на недород.
Давно ли, кажись, худой медной деньгой всю душу из народа вытянули, а снова какие-то сборы, указы – и всё по мужицкую копейку. Прежде от такого неустройства народ в бега ударялся, а ныне и урочные годы отменили – хоть целый век в бродягах обретайся, а тебя всё сыскивать велено. Последнее спасение – войско Донское, там стоят крепко: с Дона выдачи не бывает.
Хотя теперь, видать, и казаков допекло, коли безуказно в Россию пришли.
Слухом земля полнится, мир сыщиков не держит, а всякое дело ведает. Худо стало на Дону, немочно жить. Хлеб идёт с казны по старым росписям, а народу против прежнего вдвое прибыло. Как стала Малороссия одной из московских украин, так и хлынул оттуда люд, отвыкший за время войны от земельных трудов, способный только на коне с копьецом погуливать да саблей махать. А какие на Дону прибытки? Турки Азов крепче прежнего отстроили – за зипунами не сбегаешь. Рыбные тони давно разобраны старшиной, звериные ловли похилюешь, землю орать строго воспрещено. Куда податься оружному народу?
На Дону жизни нет, на Руси – и того пуще. Вот и копится злоба, смотрят мужики на Дон с надеждой, ждут, а чего – сами не знают.
Никто новостей в сельцо Долгое не принашивал – собой прикатили, непрошеные.
Антипа Ловцов и впрямь поволок Никиту с Семёном в волость под Янковы грозные очи. Недаром Никита на сходе шумел – мужик брюхом чует, когда с него хотят грош трясти.