Вышли за деревню. Дед Богдан указал торную тропу.
– Ходко пойдёшь – дня через три в Костроме будешь. А там спросишь дорогу, язык и до Киева доведёт. На вот тебе, чтобы не скудаться в пути. Мне ни к чему, а тебе пригодится.
Семён с испугом глянул на деда, который протягивал ему тугой кошель, набитый серебром. Там наверняка были уложены все дирхемы, заработанные вчерашним днём, а может быть, и сверх того досыпано.
– Что ты! – замахал руками Семён. – Как можно... тут целое богатство... кто я такой, чтобы этакие деньжищи брать?
– Бери, пока дают, – усмехнулся дед. – Чать вместе работали, значит, не чужой кусок заедаешь. Семён, поклонившись, принял деньги.
– Счастливого пути, – произнёс старик, – дорога скатертью. – Он помолчал и добавил: – А обо мне, уж будь добр, не сказывай. Я человек маленький, тихий.
– Крест свят! – побожился Семён. – Как рыба буду.
– А ежели не приживёшься в дому или просто надумаешь, то воротайся сюда. А то одному уж больно скорбно.
Дед Богдан повернулся и, не оглядываясь, заспешил по дороге. Семён долго стоял, глядя ему вслед, и, лишь когда старик исчез за деревьями, пошёл по указанной тропе.
Всякий раз, как их повернут к мятежу, они будут ввергнуты туда.
Коран, сура 4 Женщины, аят 93
Блажен, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты!
Псалтирь, псаяом 31
Полжизни прошло, как не было, воды в речке Упрейке утекло – решетом не переносить, а всё так же журчит речушка на перекатах, спит в затонах, обещая налимьи ямы и чёрных хрустких раков, колдовски чернеет у мельничьих плотин, скрывая в бездонном омутье бледных русалок-утопленниц и дядьку-водяного, озеленевшего воглым мохом. Ничуть не изменилась Упрейка за двунадесят лет. Недаром в светских кантах поётся: «Речка – времени теченье...» Есть ли что постоянней времени? Сам старишься, а время знай себе журчит.
Семён остановился на знакомом берегу, присел на камень, опустив в воду гудящие ноги. Снизу наплыла стайка малявок, уклеюшки вились вокруг пальцев, щекотно пощипывали кожу. Семён вытер лоб краем куфии. Вот и прибрёл к дому: всё вокруг знакомо и ясно, словно в мучительных невольничьих снах. Дорога тянется на Упов Брод, а за ним – к Туле; в другую сторону – Дедилов городок, путь к Непрядве и Дону. А поперек – неширокая хоженая тропа от Бородина к сельцу Долгому. Вон оно, сельцо, – за пригорком; изб не видать, а старые липы, саженные под окнами, стоят купно, издали указуя деревню.
На самом перекрёстке вкопан деревянный крест. Осенние непогоды потемнили и раструхлявили древесину, крест покосился, грозясь рухнуть. Знать, давно поставлен. А ведь когда Семен за солью уходил, никакого креста ещё не было. Видно, и в родных местах жизнь своим чередом катила. Может, подловили тут на межпутье лихие люди прохожего человека, а вернее, закопан при дороге удавленник или иной кто, сотворихом над собою смертный грех и, не чая жизни будущего века, осуетишася в помышлениях своих и самовольно смертию умре.
Нарядный щегол суетливо вспорхнул на косую перекладину, замер на миг, исповедуя Семёна блестящим глазом. Говорят, неприкаянная душа так-то летает округ своей могилы, встречает идущих, просит молитвы, которой сама не умеет творить.
– Господь тебя простит, птаха, – произнёс Семён, – а аз грешный и подавно прощаю.
Птица шумно порхнула в воздух и канула в кустах.
Семён снял куфию, добыл из котомки узелок с золой, что нагрёб на прошлой ночёвке, и простирнул белый плат. Сам тоже кой-как ополоснулся, не в бане, конечно, а всё посвежее – негоже домой оборванцем являться, словно сын блудный, прогулявший отцовское благословение. Следом намочил просоленную рубаху, вымыл её как умел. Выжимать мокрое не стал, развешал по кустам, куфию пристроил на кресте – мёртвому не обидно, а одёжка отвисится, будет что катанная. Остались на Семёне одни шальвары да широкий матерчатый пояс, под которым змеей свернулся индийский клинок. Оружие показывать Семён не хотел, не та вещь, чтобы хвастать. А вот босиком он в село входить не станет. Прочные канибадамские сапоги тем хороши, что даже стоптанными не теряют нарядного вида. Семён обулся, подождал ещё немного, покуда окапала его постирушка, затем старательно облачился. Влажная одежда не успела как следует просохнуть, ну да это не беда, на теле досохнет: летом погода что мать родна – дождиком помочит, солнышком обсушит.
Уходя, Семён оглянулся. Щегол снова сидел на перекладине и, нахохлившись, смотрел вслед путнику.
Деревня вольно раскинулась под широким, не палящим небом. Избы с жёлтыми соломенными и серыми камышовыми крышами разбрелись под пригорком. Кое-где над крышами подымаются дымы – к вечеру народ с поля вернётся, и в семьях, что побогаче, где людей много, будут хлебать горячее. А маломощные – так покусочничают, у них и печей-то порой нет, зимами по-чёрному избы топят, словно баню.
Свой дом Семён увидел сразу, он с пригорка хорошо заметен, хотя брёвна, когда-то новые, потемнели и не так бросались в глаза. Но центовая труба стоит высоко, и дымок над ней вьётся – значит, не порушилась семья, крепко живут.
Семён перекрестился привычным двуперстным знамением и, смиряя колотящееся в самом горле сердце, потихоньку пошёл вниз.
Вблизи дом казался уже не таким знакомым: ворота поставлены новые, другой наличник вырезан над окном, и само окошко не слюдяное, как прежде было, а стеклянное.
Семён постучал согнутым перстом о наличник. За стеклом мелькнула тень, густой бабий голос крикнул: